Жизнь василия фивейского анализ произведения. Cочинение «Анализ повести "Жизнь Василия Фивейского" Андреева Л.Н. К истории создания рассказа

«Жизнь Василия Фивейского» Андреева Л.Н.

Повесть Л.Н. Андреева «Жизнь Василия Фивейского» можно поставить в один ряд с такими произведениями писателя, как «Иуда Искариот», «Христиане», «Сын человеческий», «Анатэ-ма», «Савва», составляющими богоборческую линию в творчестве писателя. Впервые повесть была опубликована в сборнике товарищества «Знание» за 1903 год с посвящением Ф.И. Шаляпину. В последующих изданиях посвящение было снято. Отдельным изданием произведение было опубликовано в 1904 году в Мюнхене издательством Ю. Мархлевского («Новости русской литературы»), а затем в 1908 году в Петербурге издательством «Пробуждение». Импульсом к созданию сюжета повести стал разговор с М. Горьким о горделивом попе, который под влиянием учения Л.Н. Толстого снял сан.

В самом начале повествования сразу же заявлена тема сурового и загадочного рока. Отец Василий одинок среди людей. Он потерял сына, не нашел счастья в браке. Видя вокруг себя столько горя и несправедливости, Василий порой сам себя пытается укрепить в христианской вере. Он обращается к небу с громкими словами: «Я — верю». И в этой сцене Андреев убедительно показывает, что Фивейский, несмотря ни на что, порой сомневается в божественной силе.

В повести «Жизнь Василия Фивейского» Л.Н. Андреев использует черты экспрессионизма, которые выражаются в символах, гиперболах, преобладании лирико-субъективного начала над эпическим. Это ярко проявляется в портрете отца Василия, Андреев постоянно подчеркивает в нем глаза: «Они были маленькие, ввалившиеся, черные, как уголь, и ярким светом горел в них отразившийся небесный пламень». Максимальную выразительность портрет героя приобретает в сцене, когда церковный староста Иван Копров обвиняет отца Василия в богоотступническом своеволии. Прием укрупнения портретной детали помогает Андрееву показать трагическое величие фигуры священника: «Пунцовый от гнева, Иван Порфирыч сверху взглянул на попа — и застыл с раскрытым ртом. На него смотрели бездонно-глубокие глаза. Ни лица, ни тела не видал Иван Порфирыч. Одни глаза —г огромные, как стена, как алтарь, зияющие, таинственные, повелительные — глядели на него, — и, точно обожженный, он бессознательно отмахнулся рукою и вышел, толкнувшись о притолоку толстым плечом. И в похолодевшую спину его, как сквозь каменную стену, все еще впивались черные и страшные глаза». Центральная деталь портретной зарисовки — глаза — укрупняется при помощи различных изобразительно-выразительных средств (эпитетов, сравнений), гиперболизируется. Кроме того, испепеляющая сила взгляда (а следовательно, и сила воли характера Фивейского) подчеркивается реакцией на него Копрова, который выходит, толкнувшись о притолоку толстым плечом.

Не менее интересной в повести выглядит фигура Ивана Порфирыча. Он обрисован как богатый, счастливый и всеми уважаемый человек. В его портрете Л.Н. Андреев подчеркивает характерную деталь —. черную бороду. В суждениях герой не основателен. Возмущает, например, случай, когда он оговаривает пришедшую в церковь попадью за пьянство. «Эту пьяницу совсем бы в церковь пускать не следовало. Стыд!» — восклицает герой. А ведь несчастная попадья, потерявшая сына, просто-напросто пьет с горя, а в церковь пришла за поддержкой.

Однако гибель сына не единственное испытание, которое посылает ей судьба. Как ни берегла свой плод обрадованная женщина, у нее рождается сын-идиот. Образ идиота разрастается, начинает господствовать над всей семьей. Сжимается даже сам дом. Его обитателей постоянно мучают клопы. Откуда-то появляется рваное белье и одежда — символы неустроенности, беспорядка. Идиот нечистоплотен и озлоблен, похож на звереныша. Это одновременно символ незаслуженного горя и вырождения. Весь ужас, который несет в себе рожденное попадьей существо, красноречиво воплощает его портрет: «И был отвратителен и страшен его вид: на узеньких, совсем еще детских плечах сидел маленький череп с огромным, неподвижным и широким лицом, как у взрослого. Что-то тревожное и пугающее было в этом диком несоответствии между головой и телом, и казалось, что ребенок «надел зачем-то огромную и странную маску».

Постепенно тема безумия в повести разрастается. Сходит с ума и сама попадья. Ночными тенями подступает безумие к самому Василию. Попадья напоминает ему лошадь со сломанным копытом, которую вели на живодерню. Ему кажется, что если бы кто-то заживо положил женщину в могилу, то поступил бы хорошо, такие несчастные у той глаза.

Тема безумия звучит и в сцене отпевания Семена Мосяги-на, которого отец Василий определил работником к церковному старосте. И сам Василий, и окружающие чувствуют вину священника за гибель Семена. Во время отпевания начинается гроза. Прервав чтение молитв, отец Василий подходит к гробу и пытается усилием воли воскресить мертвеца, затем выталкивает его из гроба. Народ, глядя на эту картину, в страхе выбегает из храма, полагая, что в священника вселились бесы.

Важную роль в повести играет пейзаж. Природа оттеняет переживания героев, но, помимо этого, и сама живет своей независимой жизнью. Осенняя ночь, сопутствовавшая безумной страсти несчастной попадьи, описывается как страдающее и одинокое существо: «В наглухо закрытые ставни упорно стучал осенний дождь, и тяжко и глубоко вздыхала ненастная ночь», «Под долгие стоны осенней ночи», «Бесприютностью дышала осенняя ночь», «Ночь молчала», «Ненарушимая и грозная тишина смыкалась и душила, начинала гудеть», «Как саван облипала его глухая и бесстрастная тишина», «Тьма разбегалась перед ним, длинными тенями забегала сзади и лукаво кралась по пятам».

Отец Василий сопоставляется в повести с библейским праведником Иовом. Однако Фивейский не раз восстает против бога, рока и несправедливости, мечтает снять сан и уехать с женой куда-нибудь, а идиота отдать в приют. Но жена сгорает во время пожара. В конце концов отец Василий гибнет. В последние минуты ему кажется, что небо охвачено огнем и рушится мир. И этот финал выглядит закономерным для творчества Л.Н. Андреева, так как в нем всесильный рок оказывается сильнее человека.


«Жизнь Василия Фивейского»


Повесть Л.Н. Андреева «Жизнь Василия Фивейского» можно поставить в один ряд с такими произведениями писателя, как «Иуда Искариот», «Христиане», «Сын человеческий», «Анатэ-ма», «Савва», составляющими богоборческую линию в творчестве писателя. Впервые повесть была опубликована в сборнике товарищества «Знание» за 1903 год с посвящением Ф.И. Шаляпину. В последующих изданиях посвящение было снято. Отдельным изданием произведение было опубликовано в 1904 году в Мюнхене издательством Ю. Мархлевского («Новости русской литературы»), а затем в 1908 году в Петербурге издательством «Пробуждение». Импульсом к созданию сюжета повести стал разговор с М. Горьким о горделивом попе, который под влиянием учения Л.Н. Толстого снял сан.

В самом начале повествования сразу же заявлена тема сурового и загадочного рока. Отец Василий одинок среди людей. Он потерял сына, не нашел счастья в браке. Видя вокруг себя столько горя и несправедливости, Василий порой сам себя пытается укрепить в христианской вере. Он обращается к небу с громкими словами: «Я - верю». И в этой сцене Андреев убедительно показывает, что Фивейский, несмотря ни на что, порой сомневается в божественной силе.

В повести «Жизнь Василия Фивейского» Л.Н. Андреев использует черты экспрессионизма, которые выражаются в символах, гиперболах, преобладании лирико-субъективного начала над эпическим. Это ярко проявляется в портрете отца Василия, Андреев постоянно подчеркивает в нем глаза: «Они были маленькие, ввалившиеся, черные, как уголь, и ярким светом горел в них отразившийся небесный пламень». Максимальную выразительность портрет героя приобретает в сцене, когда церковный староста Иван Копров обвиняет отца Василия в богоотступническом своеволии. Прием укрупнения портретной детали помогает Андрееву показать трагическое величие фигуры священника: «Пунцовый от гнева, Иван Порфирыч сверху взглянул на попа - и застыл с раскрытым ртом. На него смотрели бездонно-глубокие глаза. Ни лица, ни тела не видал Иван Порфирыч. Одни глаза -г огромные, как стена, как алтарь, зияющие, таинственные, повелительные - глядели на него, - и, точно обожженный, он бессознательно отмахнулся рукою и вышел, толкнувшись о притолоку толстым плечом. И в похолодевшую спину его, как сквозь каменную стену, все еще впивались черные и страшные глаза». Центральная деталь портретной зарисовки - глаза - укрупняется при помощи различных изобразительно-выразительных средств (эпитетов, сравнений), гиперболизируется. Кроме того, испепеляющая сила взгляда (а следовательно, и сила воли характера Фивейского) подчеркивается реакцией на него Копрова, который выходит, толкнувшись о притолоку толстым плечом.

Не менее интересной в повести выглядит фигура Ивана Порфирыча. Он обрисован как богатый, счастливый и всеми уважаемый человек. В его портрете Л.Н. Андреев подчеркивает характерную деталь - черную бороду. В суждениях герой не основателен. Возмущает, например, случай, когда он оговаривает пришедшую в церковь попадью за пьянство. «Эту пьяницу совсем бы в церковь пускать не следовало. Стыд!» - восклицает герой. А ведь несчастная попадья, потерявшая сына, просто-напросто пьет с горя, а в церковь пришла за поддержкой.

Однако гибель сына не единственное испытание, которое посылает ей судьба. Как ни берегла свой плод обрадованная женщина, у нее рождается сын-идиот. Образ идиота разрастается, начинает господствовать над всей семьей. Сжимается даже сам дом. Его обитателей постоянно мучают клопы. Откуда-то появляется рваное белье и одежда - символы неустроенности, беспорядка. Идиот нечистоплотен и озлоблен, похож на звереныша. Это одновременно символ незаслуженного горя и вырождения. Весь ужас, который несет в себе рожденное попадьей существо, красноречиво воплощает его портрет: «И был отвратителен и страшен его вид: на узеньких, совсем еще детских плечах сидел маленький череп с огромным, неподвижным и широким лицом, как у взрослого. Что-то тревожное и пугающее было в этом диком несоответствии между головой и телом, и казалось, что ребенок «надел зачем-то огромную и странную маску».

Постепенно тема безумия в повести разрастается. Сходит с ума и сама попадья. Ночными тенями подступает безумие к самому Василию. Попадья напоминает ему лошадь со сломанным копытом, которую вели на живодерню. Ему кажется, что если бы кто-то заживо положил женщину в могилу, то поступил бы хорошо, такие несчастные у той глаза.

Тема безумия звучит и в сцене отпевания Семена Мосяги-на, которого отец Василий определил работником к церковному старосте. И сам Василий, и окружающие чувствуют вину священника за гибель Семена. Во время отпевания начинается гроза. Прервав чтение молитв, отец Василий подходит к гробу и пытается усилием воли воскресить мертвеца, затем выталкивает его из гроба. Народ, глядя на эту картину, в страхе выбегает из храма, полагая, что в священника вселились бесы.

Важную роль в повести играет пейзаж. Природа оттеняет переживания героев, но, помимо этого, и сама живет своей независимой жизнью. Осенняя ночь, сопутствовавшая безумной страсти несчастной попадьи, описывается как страдающее и одинокое существо: «В наглухо закрытые ставни упорно стучал осенний дождь, и тяжко и глубоко вздыхала ненастная ночь», «Под долгие стоны осенней ночи», «Бесприютностью дышала осенняя ночь», «Ночь молчала», «Ненарушимая и грозная тишина смыкалась и душила, начинала гудеть», «Как саван облипала его глухая и бесстрастная тишина», «Тьма разбегалась перед ним, длинными тенями забегала сзади и лукаво кралась по пятам».

Отец Василий сопоставляется в повести с библейским праведником Иовом. Однако Фивейский не раз восстает против бога, рока и несправедливости, мечтает снять сан и уехать с женой куда-нибудь, а идиота отдать в приют. Но жена сгорает во время пожара. В конце концов отец Василий гибнет. В последние минуты ему кажется, что небо охвачено огнем и рушится мир. И этот финал выглядит закономерным для творчества Л.Н. Андреева, так как в нем всесильный рок оказывается сильнее человека.

Богоборческий бунт героя в повести «Жизнь Василия Фивейского»

В повести «Жизнь Василия Фивейского» Л.Н. Андреев решает вопросы, волновавшие его на протяжении всего творческого пути - это, прежде всего, проблема веры истинной и веры ложной, фанатичной. В этом произведении автор обращается к древнему сюжету книги Иова. Но этот сюжет переосмысливается в духе новейшего индивидуалистического бунтарства. Для Андреева главной правдой было одиночество человека перед небом и другими людьми, - одиночество, на которое каждый обречен с момента рождения. Эти взгляды автора близки к взглядам художников-экзистенциалистов. В повести ярко проявилась андреевская концепция личности: человек ничтожен перед лицом вселенной, не существует предопределенного, «высшего» смысла его жизни, мрачна окружающая его действительность.

«Тематика и композиция повести близки к житийному жанру древнерусской литературы. Но повесть о Василии Фивейском - это одновременно и полемика и сопоставление со Священным писанием. Канонизированные святые святы по своей природе, жития должны эту святость обнаружить. О.Василий делается святым, пройдя мученическую жизнь, через познание страданий и грехов человеческих» (14, с.107).

Легенда об Иове - одна из самых драматичных во всем Ветхом Завете. В ней с необычной остротой поставлены вопросы о цели человеческого бытия, о границах человеческого разума в их соотнесении с божественным провидением. Толкование книги Иова сводится к мысли, что человек должен безусловно покорятся премудрому и всемогущему Богу, не пытаясь своим ограниченным умом проникать в действия всевышнего мироправителя. Л.Андреев не перелагает книгу Иова. Он лишь использует некоторые ее мотивы и ситуации. «При внешнем сходстве в изложении мытарств и страданий о.Василия с испытаниями, ниспосланными Иову, при общей для обоих мысли об избранничестве, повесть Андреева о «житии» Василия Фивейского построена по совершенно иному внутреннему закону».

Крушение веры человека, его постепенное отчуждение от мира людей и от религии Л.Андреев воплощает в образе Василия Фивейского. Когда человек теряет веру, то остается только правда, но эту правду жизни не каждый может вынести и открыть новый смысл гармоничного существования. Эти люди, по Андрееву, обречены на гибель духовную и физическую. Но почему им уготована такая участь? Общество не может принять правды, которая должна разрушить вековое мироустройство. Личность, посягнувшая на нерушимые основы мира людей, обречена на гибель и осмеяние.

Для Василия Фивейского вера в самом начале жизненного пути была единственной силой, которая крепила его дух, несмотря на испытания, выпавшие на долю его семьи. Отец Василий был человек с незлобивой душой, искренне верующий в бога. Но несчастья, обрушившиеся на его семью, постепенно убивают его веру, хотя он со всей силою души старается сохранить внутреннюю твердость и преданность христианской вере.

Трагическая гибель сына повлекла за собой еще одну беду - попадья стала сильно пить от горя и тоски по умершему ребенку. Когда Василий в первый раз увидел пьяную жену, он «весь сжался и захохотал тихим, бессмысленным хохотком» (Т.1, с.491). Этот смех противоречит основам христианской религии; с этого момента священник теряет веру в силу божественного вмешательства, в возрождение его семьи. В русской народной традиции смех ассоциируется с освобождением, возрождением. Но «хохоток» отца Василия свидетельствует о тяжелом духовном состоянии, внутреннем кризисе. Фивейский борется с терзающими его душу черными мыслями. Он в одиночестве выходит в поле и произносит «молитвенный вопль так безумно похожий на вызов»: «Я - верю» (Т.1, с.492). Тяжелая внутренняя борьба героя отражается на его лице - «скрипнув зубами, поп с силою развел их, - и с этим движением уст его, похожим на судорожную зевоту, прозвучали громкие, отчетливые слова» (Т.1, с.492). С этого момента начинается тяжелая внутренняя борьба в душе отца Василия и отчуждение его от основы жизни - веры в силу христианской религии.

Семейная трагедия усугубляется отношением прихожан к отцу Василию: за время службы в церкви священник не заработал ни любви, ни уважения к себе: «все брезгливо сторонились от него, считая за дурную примету всякую с ним встречу и разговор» (Т.1, с.493).

Открыто противостоит Василию церковный староста Иван Порфирыч Копров, он отказывается целовать у попа руку, нагло оскорбляет попадью в церкви. И при всем этом он верует в Бога. Но Л.Н. Андреев, мастер натуралистической детали, одной меткой фразой показывает, насколько сильна вера старосты. Иван Порфирыч верил, что волосы, растущие по всему его телу, приносят ему удачу, «он верил в это так же крепко, как и в бога» (Т.1, с.493).

Наступает второй круг испытаний Василия Фивейского - рождение больного ребенка, который был зачат в пьяном безумии. Библейская легенда о чудесном воскресении обретает в произведении обратное значение - рождение ребенка не было чудесным знамением, божественным даром, на свет появилось существо без разума, без мысли, чтобы продолжить мучения Фивейского. Ребенок, названный Василием, становится символом духовной гибели семьи. Снова были обмануты надежды священника, потерян смысл жизни, но в этот критический момент звучит голос попа, «он был надломленный, придушенный и глухой, как стон самой великой бесприютности»: «Я - верю» (Т.1, с.496). Василий Фивейский продолжает противостоять несчастиям, старается возродить угасшую веру в божественную силу.

Л.Н. Андреев с психологической точностью описывает состояние человека в момент тяжелых душевных потрясений. С рождением больного ребенка попадья снова начинает пить, образ идиота не оставляет ее ни на минуту. Она снова попадает в замкнутый круг, находится на грани безумия.

В произведении тема веры и тема безумия тесно переплетаются, они объединяются в образе Василия Фивейского. Автор выступает как психолог, искусно сочетающий крушение веры героя с настигающим его безумием. Первым, кто упрекал Фивейского в безверии, была жена, находящаяся в бессознательном, пьяном состоянии. Отца Василия терзают тяжелые думы, переживания, он живет как будто в ином мире, обособленном от людей. Человек со сломленной волей, доведенный до отчаяния жизненными проблемами старается найти выход из сложившейся ситуации. Отец Василий не пытается изменить ход событий, облегчить положение семьи - мирские проблемы его не интересуют. Его сознание занимают вечные вопросы бытия, поиск правды, «которой не дано знать никому» (Т.1, с.506).

С этого момента происходит перелом в сознании отца Василия: внутренний мир открывается внешнему, священник начинает сближаться с реальной действительностью. В рассказе поднимается тема правдоискательства, Фивейский вдруг замечает, что «на земле есть и другие люди - подобные ему существа, и у них своя жизнь, свое горе, своя судьба» (Т.1, с.516). Отец Василий обращается к загадке человеческой души, надеясь найти в ней правду о Боге, о таинственных судьбах человеческих: «он не знал, чего он ищет, и беспощадно переворачивал все, на чем держится и на чем живет душа» (Т.1,с.519). Священник чувствовал, что каждый из людей несет свою маленькую правду, являющуюся частью большой, всеобъемлющей правды, для которой нет даже человеческого слова, чтобы назвать ее и объявить истинной.

В библейской этике проповедуется всепрощающая любовь к ближнему, Андреев же, опровергая эту христианскую истину, изображает священника, который никого не любит, и, что интересно, его герой не сокрушается перед этим открытием в своей душе, он говорит такие страшные вещи смеясь. Дочь священника Настя признается отцу в своей ненависти к людям, она говорит о своем желании убить мать и больного ребенка. Настя, так похожая на своего отца, выражает темные стороны души Фивейского, которые он сам еще не познал в себе. Загадочна душа отца Василия, терзаемая тяжелыми думами и поиском «великой, всеразрешающей правды» (Т.1,с.519).

В моменты тягостных размышлений отец Василий начинает сомневаться в безумии своего сына. Об этом Андреев, мастер психологического портрета, прямо не говорит, но глазами священника, который ночью при бледном свете смотрит на спящего сына, читатель видит не больного ребенка, а лицо актера, измученного трудною игрою. Но это видение лишь результат больного, измученного воображения и игры света в полутемной комнате.

Символичен образ мальчика-идиота. «Он выражает собой все роковое, безымянное и непостижимое для человеческого ума зло, которое со всех сторон окружает Василия Фивейского. С момента рождения облик идиота сопутствует делам и помыслам о.Василия, оттеняет его слабость, заблуждения, неспособность реально повлиять на ход жизни» (14, с.125).

Во время Великого поста к отцу Василию приходят исповедаться люди. Бедствующий крестьянин Семен Мосягин раскрывает свои грехи перед Фивейским. Но грехи его ничтожны по сравнению с теми испытаниями, которые выпали на его долю. Несмотря на то, что Семен всю жизнь трудился не покладая рук, его дети и жена всегда голодали. Мосягин похоронил всю свою семью, не выжил даже сирота, которого Семен из жалости взял к себе. «Казалось, что слезы не должны были высыхать на глазах этого человека, крики гнева и возмущения не должны были замирать на его устах, а вместо того он был постоянно весел и шутлив…» (Т.1, с.512). Грехи Мосягина были ничтожны, и от этого еще больше и страшнее становились его страдания, «кто его слышал, плакать хотелось, а он насмешливо и тихо улыбался» (Т.1, с.512). Василия Фивейского поражает смирение, с которым крестьянин рассказывает о своих муках, он ни на кого не жалуется, никого не упрекает и не просит о помощи. Вера в Бога Мосягина стихийная, нерассуждающая, это безропотное почитание Всевышнего и преклонение перед ним. На вопрос о.Василия, почему Бог не помогает Семену, он отвечает: «стало быть не заслужил» (Т.1, с.513). Эти слова отражают психологию русского народа, смирение перед несчастиями и непротивление злу, принятие Бога как абсолютной истины. В повести только образ Мосягина можно соотнести с образом мученика Иова.

Василий Фивейский, выслушав исповедь Семена Мосягина, вдруг отчетливо представляет все ужасы, которые пришлось испытать крестьянину. Семен надеется на скорое облегчение своей участи, но Фивейский не находит слов, чтобы утешить его, потому что сам не верит в божественное провидение. О.Василий говорит Мосягину: «Что я могу сделать? Что я - Бог, что ли? Его проси» (Т.1, с.513). После молитвы Семен становится весел, и теперь он знает заранее, что ему станет легче.

«Большинство героев Андреева одиноки из-за личного горя, личной обиды, причиненной жизнью, но сострадание, чуткость к чужому горю может уживаться с эгоцентризмом, человек может претворить чужие страдания в свои собственные и жить ими, и тогда опять из-за своих ощущений боли и скорби он не будет видеть остального мира. Человек, чувствующий боль от чужой раны, на этой, уже своей боли, сосредотачивает свое внимание, и она, разрастаясь, тоже способна заслонить мир, как и личное горе» (15, с.56).

Во время поста к отцу Василию является много исповедников, которых он «настойчиво и сурово» допрашивает; смысл каждой услышанной речи «страдание, страх и великое ожидание» (Т.1,с.520). О.Василий начинает чувствовать себя слугой и рабом страждущих людей. Он уже не может освободиться от ощущения вселенского горя, от ожидания высшей правды, которая должна была объяснить смысл человеческих страданий на земле. В своем неизменно одиноком подвижничестве герой ощущает себя посланцем «собирательного» человека, горем и страданием которого проникся, «всего живого мира», который ждет от него помощи. «Дух, разорвавший тесные оковы своего «я», - так сказал Л.Андреев об обновленном о.Василии. В этот период близости к страданиям других людей в сознании Фивейского горе общее сливается с его внутренними переживаниями, расширяются границы личности, «я» героя выходит за свои пределы. В сознании о.Василия продолжается тяжелая внутренняя работа, поиск всеобщей истины. «А ночью живые люди превращались в призрачные тени и бесшумною толпою ходили вместе с ним - прозрачными сделали они стены его дома и смешными все замки и оплоты. И мучительные, дикие сны огненной лентой развивались под его черепом» (Т.1, с.521).

В повести образ Бога, признанного в христианской традиции отсутствует, для о.Василия есть лишь некий символ, метафизическая тайна, которую нужно разгадать, дабы объяснить смысл человеческого существования. Фивейский не верит и библейскому писанию, раскрывающему основы мироздания. И между тем священник ощущает близость с Богом, ему будто бы открывается тайна человеческого бытия, но он никак не может ее разгадать, претворить в реальность. Герой повести почитает того Бога, который даст человеку - в его, Фивейского, лице - власть «над жизнью и смертью». Иначе говоря, безгранично, вровень с собою возвысит личность. «Но попытки найти себя в Боге (точнее в метафизической тайне, которая здесь, в рассказе о священнике, предстаёт под именем «Бог») кончаются крахом. Чаемое горнее благо обернулось инфернальной злобою, поправшей мученическую жизнь, но не смогшей унизить ее. «Он должен быть сломан, но не побежден», - сказал писатель о своем герое» (13, с.37). Путь к высшей правде остается возможен для героя лишь через одинокое «я». Но именно в процессе этого пути оно, это «я», выходит за свои пределы, приобщается к «неведомым и таинственным» высотам сверхличного знания.

Для Василия Фивейского наступает новый круг испытаний: попытка самоубийства попадьи, пожар, священник узнает новые ужасные тайны человеческой души на исповеди. О.Василий доведен до отчаяния, в его душе назревает открытый бунт против несправедливости. Несмелый вызов небу в начале повести сменяется открытым противостоянием: священник поднимет богохульственный кулак и «пронзительно и исступленно» закричит: «И ты терпишь это! Терпишь! Так вот же…» (Т.1, с.520). В церковь о.Василий идет как на казнь, «где палачами являются все: и бесстрастное небо, и оторопелый, бессмысленно хохочущий народ, и собственная беспощадная мысль» (Т.1, с.522).

На исповеди Василий Фивейский слышит страшный рассказ от нищего калеки об убийстве девочки-подростка. Сначала священник говорит о каре небесной, о том, что убийцу ждет ад, но затем о.Василий сам же опровергает свои слова: «Ты не бойся. Ада не будет» (Т.1,с.520). Фивейский понимает, что для этого человека, испытавшего столько несчастий, ад уже не страшен, ад для него - это земная жизнь. Тогда о.Василий говорит о том, что ада не будет для преступника, будет только рай. Такая позиция Фивейского полностью противоречит христианскому закону о карающей деснице божьей, об испытаниях, которые ждут души грешников в аду. Священник признается, что он сам убил человека, девочку Настю. Образ дочери Фивейского - это символ светлого, доброго и безмятежного в душе главного героя, но все светлые начинания омрачились смертью, мир стал черным в восприятии о.Василия, и Настя изменилась, стала черствой, жестокой, но только она понимала отца.

В образе дочери Фивейского воплощены тайные, бессознательные переживания самого героя. По мнению Насти, все, что мешает нормальному существованию семьи: пьющая мать, ребенок-инвалид - должно быть уничтожено. Только тогда Фивейский смог бы обрести хоть малую долю душевного спокойствия. Но сам о.Василий таких мыслей никогда не высказывал. Поэтому священник говорит не о физической смерти Насти, а о духовной. С этого момента в повести становится ясно, что будущего у о.Василия уже нет, как нет и прошлого, а настоящее - это больная жена и образ полуребенка, полузверя.

Василий Фивейский пытается выйти из замкнутого круга несчастий, подавить в себе бурю темных и тягостных мыслей. Он решает снять с себя сан священника, признается жене: «Я не могу идти в церковь» (Т.1,с.523). И снова в доме о.Василия появляются первые, несмелые ростки счастья и радости - мысль о скором отъезде и расставании с идиотом. Фивейский старается что-то предпринять, чтобы спасти семью и свою истерзанную душу. Это попытка оставить христианскую религию - он больше не хочет проповедовать истины Бога, в которого не верит.

Ненадолго воцаряется в доме о.Василия покой. Но спокойствие было только внешним, сознание Фивейского не покидали тяжелые, мрачные мысли. Тема рока, жестокой предопределенности судьбы человека воплотилась в образе главного героя. Даже в моменты мирного существования его семьи он где-то в глубине своего сознания ощущал близость новых, еще более жестоких потрясений. О.Василий был одинок в своих переживаниях, в своем стремлении познать мир без иллюзий, правду о человеческом существовании и о месте Бога на земле. Так Л.Андреев говорит об одиночестве своего героя: «Если бы сошлись добрые и сильные люди со всего мира, обнимали его, говорили бы ему слова утешения и ласки, он остался бы так же одинок» (Т.1,с.523).

Новый круг несчастий обрушился на о.Василия - в страшном пожаре пострадала попадья, затем умерла в страшных мучениях. Во время прощания с попадьей Фивейский высказывает мысль о скором избавлении от мучений, о близости Бога, который дарует грешнице вечный мир и покой. Почему о.Василий так проникновенно говорит о божественном провидении, о силе Спасителя? Может, он хочет облегчить участь умирающей женщины, испытывающей мучительную боль, или в душе священника, освободившегося от тягостных сомнений и размышлений, просыпается истинная христианская вера? Действительно, такой перелом взглядов Василия Фивейского, связан с особенностями психики человека, испытавшего столь сильное потрясение. Такое внезапное принятие христианских истин и слепое следование им лишь страх перед жестоким роком, нависшим над семьей Фивейского.

Итак, у о.Василия на смену безверию приходит слепая, фанатичная вера, но именно она дарит ему шаткое душевное равновесие. Другого пути у Фивейского нет, его сознание, находясь в воспаленном состоянии, не выдержало бы столь страшного удара - смерти жены. Вера в Бога спасла о.Василия от гибели: «Самую жизнь свою перестал он чувствовать - как будто порвалась извечная связь тела и духа, и, свободный ото всего земного, свободный от самого себя, поднялся дух на неведомые и таинственные высоты» (Т.1, с.527). Живая мысль покидает главного героя, он живет теперь «таинственной жизнью созерцания» (Т.1, с.528).

Признавая Бога, Василий Фивейский чувствует себя не простым верующим, он ощущает себя избранным для великой цели, еще не известной ему. Для главного героя возможно принятие веры только при осознании себя равным Всевышнему, познавшим «неизъяснимую близость Бога» (Т.1, с.529).

Андреев, искусный психолог, во время монолога о.Василия о своем подвиге во имя веры, вводит эпизод с цыпленком, который так ёмко и точно раскрывает позицию автора - все в руках человека. Ранее автор приводит эпизод с ночной бабочкой, которая попала под огонь лампы: «…отовсюду лился на нее беспощадный свет и обжигал маленькое, уродливое, рожденное для мрака тело. С отчаянием она начинала трепетать короткими, опаленными крылышками, но не могла подняться на воздух и снова угловатыми и кривыми движениями, припадая на один бок, ползла и искала» (Т.1, с.528). В повести возникает тема избранничества: если личность поднимается выше своего «я», стремится к познанию тайн бытия, она обречена на погибель так же, как и бабочка, рожденная для вечного мрака, но летящая к свету.

Новая жизнь о.Василия похожа на добровольное затворничество. Фивейский живет только жизнью духа, отрекшись от плоти, он готовит себя для подвига во имя Бога. Фанатичное служение в церкви священника, приходящего даже в самый лютый мороз и проникновенно читающего молитву, пробуждает тревогу у людей: «В прямом, безбоязненно открытом и светлом взоре попа они уловили мерцание тайны, глубочайшей и сокровеннейшей, полной необъяснимых угроз и зловещих обещаний».

Василий Фивейский уединяется от внешнего мира в холодном доме вместе с идиотом, который становится невольным затворником. Священник читает сыну библейские сказания о чудесах, совершенных Иисусом Христом на земле. Но рассказ об исцелении слепого только в душе у о.Василия вызывает бурные эмоции, потому что сам он начинает ощущать себя избранником Бога на земле, способным совершать чудеса. Однако в ответ Фивейский слышит лишь «бессмысленный зловещий смех» идиота. Темные предзнаменования окутывают жизнь о.Василия, но он с еще большим рвением отдает всего себя служению тому неизведанному, что представляет он под именем Бога.

Под Троицу умирает Семён Мосягин, люди были потрясены его страшной гибелью, но все «думали о попе, и сами не знали, почему о нем думают и чего от него ждут» (Т.1, с.543). Нелепая смерть Семёна становится причиной появления слухов о таинственных способностях о.Василия. Священник в сознании людей приобретает некую мистическую силу, становится магом-чародеем, с трепетом и страхом начинают относиться к нему прихожане: «перед ним широко расступались и долго не решались стать на то место, где невидимо горели следы его тяжелых больших ног».

Таким образом, Василий Фивейский вступает с окружающими в противостояние, его постепенное отчуждение от людей в этот период подходит к высшей точке: для окружающих он становится воплощением нечистой силы. Главный герой как будто бы познал тайну смерти и возвысился над остальными людьми. Но это лишь иллюзии суеверных; страдания за весь род человеческий во имя истины бытия никогда не одобрялись обществом. А тех, кто посмел восстать против общепринятого порядка, всегда предавали суду.

У Андреева тот, кто должен быть пастырем народным, становится злейшим врагом для окружающих, которые обвиняют его в служении не христианскому Богу, а нечистой силе. Василий Фивейский слышит из уст старосты Ивана Порфирыча обвинение в смерти Семена и просьбу уйти из дома подальше от людей. Священника хотят изгнать как прокаженного, потому что он поражен заразой неверия, которая подрывает основы человеческого мироустройства, вносит в привычную жизнь людей разлад и смятение, заставляет искать правду о Боге и о людях.

Ощущение неотвратимого, страшного финала присутствует в эпизоде похорон Семена Мосягина. Действие повести приближается к своей кульминации. Душевный перелом героя предвещает природа: «в них (окна) смотрело медно-красное, угрожающее небо; оно точно переглядывалось угрюмо из окна в окно и на все бросало металлические сухие отсветы» (Т.1, с.544). Смятение и страх были и в душах прихожан, ожидание чего-то неизвестного и оттого страшного не покидало людей в этот день. Только о.Василий был неизменно спокоен и чужд всем волнениям природы и людей. Для него будто не существовало ни усопшего, ни прихожан. Он весь отдался сложной внутренней работе, ожидая разрешения вопросов, которые волновали его воспаленное сознание.

По мере совершения обряда отпевания церковь окутывает тьма. Слова из Святого писания не приносят успокоения ни в природе, ни в сознании людей; внешне не ощутимая внутренняя тревога охватывает прихожан. Искусный психолог, Андреев изображает состояние ужаса, паники, которое охватывает людей при осознании ими тонкой грани, разделяющей жизнь и смерть, сущее и мистическое, ирреальное. Василий Фивейский стоит ближе всех к разрешению этих коллизий, потому что только он имел в себе дерзость задуматься над тайной мироздания.

Тьма в повести переходит из отвлеченного понятия в реальный образ, она появляется в ответ на слова из Святого писания: «позади их выползло что-то чугунно-серое, лохматое, взглянуло на церковь мертвыми очами и поползло выше, к кресту» (Т.1, с.549). Василий Фивейский тоже почувствовал тьму, но не понял ее, он подумал, что наступило зимнее раннее утро, одно из тех, когда он молился в одиночестве. В этот момент в сознании о.Василия как будто всколыхнулись мысли и чувства, им овладело ощущение страшной пустоты и смерти. Но неожиданно на смену этим чувствам пришли новые; ощущение радости при разгадке великой тайны бытия.

Ощутив в себе божественную силу и волю, Василий Фивейский «хохочет беззвучно и грозно», наводя своим поведением ужас на окружающих людей. Но это смех не безумного человека; священник находится в возбужденном состоянии, его воспаленное сознание только что нашло выход из, казалось бы, непроходимого мрака загадок и тайн человеческого бытия. Смех Фивейского - это смех над жизнью и смертью, он символизирует перерождение главного героя, новый этап борьбы. О.Василий примет Бога и христианскую веру только при условии, если он будет наравне с Всевышним. Чтобы проверить силу своей веры, священник решается на поступок, который приводит в ужас всех людей и заставляет их бежать из церкви, как из преддверия ада. «В паническом страхе люди бросились к дверям и превратились в стадо: они цеплялись друг за друга, угрожали оскаленными зубами, душили и рычали» (Т.1, с.550). Василий Фивейский, задумав воскресить усопшего, продолжает повторять страшные просьбы, обращенные к разлагающемуся телу: «Тебе говорю, встань!» (Т.1, с.551).

Попытка оживления Фивейским умершего человека - это аллюзия на библейское писание, где Иисус Христос совершает чудо воскрешения. Но отождествление себя с Богом не приносит умиротворения душе о.Василия, не открывает перед ним тайны мироздания до конца.

Эпизод «воскрешения» написан Л.Андреевым с натуралистической достоверностью. Через мелкие, порой ужасающие детали, в андреевских произведениях воссоздается неповторимый мир, полный мистики, страха и гротеска, где человеческая личность стоит одна перед лицом Вселенной.

Василий Фивейский, желая совершить чудо, подобное божественному, отрешается от окружающего мира, всем своим существом отдаваясь идее воскрешения. Он уже будто бы слышит звуки в гробу, шаги на улице, воспаленное сознание о.Василия жаждет совершения чуда, но оно не происходит. И священник начинает возвращаться в реальность, безумная идея воскрешения оставляет его мысли, он начинает чувствовать окружающий мир. Фивейский видит перед собой гроб с телом, понимает, что все люди разбежались в страхе и ужасе от него. И в этот момент он вспоминает идиота как неудавшуюся попытку воскрешения, как обман неба, насмешку над собой Всевышнего.

Сознание о.Василия как будто бы пробуждается от мучительного, изматывающего сна, в котором идеал веры и служение всевышнему были превыше всего. Но Фивейский не принимает Бога как абсолютное, вечное начало, не требующее никаких доказательств. Для него Бог, или то, что он понимает под этим образом, существует только тогда, когда есть доказательства. Поэтому о.Василий ставит себя наравне с Богом, дабы проверить силу всевышнего, его участие в жизни людей. Без доказательств идея Бога для Фивейского бессмысленна, потому что она бездейственна для человека.

В финале повести звучит вызов Фивейского небу, в котором он отрекается от веры, но в то же время он открыто просит всевышнего явиться ему воочию, чтобы удостовериться в существовании царя небесного, в том, что жизнь прожита не зря. «Так зачем же я верил? Так зачем же ты дал мне любовь к людям и жалость - чтобы посмеяться надо мною? Так зачем же всю жизнь мою ты держал меня в плену, в рабстве, в оковах? Ни мысли свободной! Ни чувства! Ни вздоха! Все одним тобою, все для тебя. Один ты! Ну, явись же - я жду!» (Т.1, с.552).

Василий Фивейский снова и снова обращается с настойчивыми просьбами то к небу, то к умершему. Л.Андреев изображает своего героя в момент тяжелого эмоционального напряжения: сознание священника полностью поглощено идеей веры, реальность перестает существовать для него; подсознательное стремление к истине владеет волей, разумом и всем существом Фивейского.

Внезапно о.Василий видит вместо тела Семёна смеющегося идиота, «слияние вечной жизни и вечной смерти» (Т.1, с.553). Желание воскресить умершего сына в новорожденном ребенке породило на свет лишь подобие человека, лишенного разума и воли. Когда Фивейский опять желает воскресить человека из мертвых, он видит вместо чуда смеющегося идиота, который является символом бессилия самого о.Василия.

Сознание Василия Фивейского не выдерживает такого напряжения, он бежит из церкви прочь, бьёт пытавшегося его удержать псаломщика. Небо для священника кажется охваченным огнем - «в самых своих основах рушится мир» (Т.1, с.553). О.Василий бежит на окраину села, находясь в состоянии сильного эмоционального напряжения, для него не существует ни чувства времени, ни ощущения пространства, его сознание теряет последнюю связующую нить с реальным миром, оно обращено в самую глубину души, где все рушится и где не осталось ни надежды, ни мысли, ни воли.

Но последняя мысль, мелькнувшая в сознании Фивейского, была о людях, ему кажется, что все умерли. Это отчасти становится правдой, потому что люди отреклись от него. Бегущего о.Василия видят проезжающие невдалеке люди, они останавливаются, но как только узнают священника, бьют лошадь и скачут дальше, уже не останавливаясь.

Все, чему Василий Фивейский посвятил свою жизнь, оказалось мифом, обманом для него. Во имя людей, их счастья и благополучия страдает он. Его не устраивает мир, где страдают все и ждут благословения Всевышнего слепо и безропотно, не пытаясь найти истину, объединяющую небо и землю. А в итоге он в самую тяжелую минуту своей жизни остается один, люди бегут от него.

В финале повести тема одиночества человека перед Вселенной принимает всеобъемлющее значение, становится ведущей в круге других проблем. Василий Фивейский умер в трех верстах от села, но «в своей позе сохранил он стремительность бега <… > - как будто и мертвый продолжал он бежать» (Т.1, с.554).

Со смертью Василий Фивейский не обрел покой, он до последнего момента боролся, но бунт был обречен на гибель. В этой повести Л.Андреева раскрывается убеждение автора в том, что Бог должен быть только внутри каждого человека, в его мыслях и поступках.

Как мы смогли убедиться, христианские образы и сюжеты наполняются у Андреева новым смыслом и содержанием, они перерождаются под его пером и начинают жить новой жизнью. Обращение к Библии у писателя - это лишь оболочка произведения, идейное содержание которого часто противоречит христианскому миропониманию. В творчестве писателя, посвященном библейским сюжетам, изображается личность, которая отвергает царство Бога на земле - это одинокий герой, который равно одинок как перед небом, так и перед другими людьми.

бессмертие библейский герой драма

Жизнь Василия Фивейского

Над всей жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок. Точно проклятый неведомым проклятием, он с юности нес тяжелое бремя печали, болезней и горя, и никогда не заживали на сердце его кровоточащие раны. Среди людей он был одинок, словно планета среди планет, и особенный, казалось, воздух, губительный и тлетворный, окружал его, как невидимое прозрачное облако. Сын покорного и терпеливого отца, захолустного священника, он сам был терпелив и покорен и долго не замечал той зловещей и таинственной преднамеренности, с какою стекались бедствия на его некрасивую, вихрастую голову. Быстро падал и медленно поднимался; снова падал и снова медленно поднимался, – и хворостинка за хворостинкой, песчинка за песчинкой трудолюбиво восстановлял он свой непрочный муравейник при большой дороге жизни. И когда он сделался священником, женился на хорошей девушке и родил от нее сына и дочь, то подумал, что все у него стало хорошо и прочно, как у людей, и пребудет таким навсегда. И благословил Бога, так как верил в него торжественно и просто: как иерей и как человек с незлобивой душою.

И случилась это на седьмой год его благополучия, в знойный июльский полдень: пошли деревенские ребята купаться, и с ними сын о. Василия, тоже Василий и такой же, как он, черненький и тихонький. И утонул Василий. Молодая попадья, прибежавшая на берег с народом, навсегда запомнила простую и страшную картину человеческой смерти: и тягучие, глухие стуки своего сердца, как будто каждый удар его был последним; и необыкновенную прозрачность воздуха, в котором двигались знакомые, простые, но теперь обособленные и точно отодранные от земли фигуры людей; и оборванность смутных речей, когда каждое сказанное слово круглится в воздухе и медленно тает среди новых нарождающихся слов. И на всю жизнь почувствовала она страх к ярким солнечным дням. Ей чудятся тогда широкие спины, залитые солнцем, босые ноги, твердо стоящие среди поломанных кочанов капусты, и равномерные взмахи чего-то белого, яркого, на дне которого округло перекатывается легонькое тельце, страшно близкое, страшно далекое и навеки чужое. И много времени спустя, когда Васю похоронили и трава выросла на его могиле, попадья все еще твердила молитву всех несчастных матерей: «Господи, возьми мою жизнь, но отдай мое дитя!»

Скоро и все в доме о. Василия стали бояться ярких летних дней, когда слишком светло горит солнце и нестерпимо блестит зажженная им обманчивая река. В такие дни, когда кругом радовались люди, животные и поля, все домочадцы о. Василия со страхом глядели на попадью, умышленно громко разговаривали и смеялись, а она вставала, ленивая и тусклая, смотрела в глаза пристально и странно, так что от взгляда ее отворачивались, и вяло бродила по дому, отыскивая какие-нибудь вещи: ключи, или ложку, или стакан. Все вещи, какие нужно, старались класть на виду, но она продолжала искать и искала все упорнее, все тревожнее, по мере того как все выше поднималось на небе веселое, яркое солнце. Она подходила к мужу, клала холодную руку на его плечо и вопросительно твердила:

– Вася! А Вася?

– Что, милая? – покорно и безнадежно отвечал о. Василий и дрожащими загорелыми пальцами с грязными от земли, нестрижеными ногтями оправлял ее сбившиеся волосы. Была она еще молода и красива, и на плохонькой домашней ряске мужа рука ее лежала как мраморная: белая и тяжелая. – Что, милая? Может быть, чайку бы выпила – ты еще не пила?

– Вася, а Вася? – повторяла она вопросительно, снимала с плеча словно лишнюю и ненужную руку и снова искала все нетерпеливее, все беспокойнее.

Из дома, обойдя все его неприбранные комнаты, она шла в сад, из сада во двор, потом опять в дом, а солнце поднималось все выше, и видно было сквозь деревья, как блестит тихая и теплая река. И шаг за шагом, цепко держась рукой за платье, угрюмо таскалась за попадьей дочь Настя, серьезная и мрачная, как будто и на ее шестилетнее сердце уже легла черная тень грядущего. Она старательно подгоняла свои маленькие шажки к крупным, рассеянным шагам матери, исподлобья, с тоскою оглядывала сад, знакомый, но вечно таинственный и манящий, – и свободная рука ее угрюмо тянулась к кислому крыжовнику и незаметно рвала, царапаясь об острые колючки. И от этих острых, как иглы, колючек и от кислого хрустящего крыжовника становилось еще скучнее и хотелось скулить, как заброшенному щенку.

Когда солнце поднималось к зениту, попадья наглухо закрывала ставни в своей комнате и в темноте напивалась пьяная, в каждой рюмке черпая острую тоску и жгучее воспоминание о погибшем сыне. Она плакала и рассказывала тягучим неловким голосом, каким читают трудную книгу неумелые чтецы, рассказывала все одно и то же, все одно и то же о тихоньком черненьком мальчике, который жил, смеялся и умер; и в певучих книжных словах ее воскресали глаза его, и улыбка, и старчески-разумная речь. «Вася, – говорю я ему, – Вася, зачем ты обижаешь киску? Не нужно обижать, родненький. Бог всех велел жалеть: и лошадок, и кошечек, и цыпляток». А он, миленький, поднял на меня свои ясные глазки и говорит: «А зачем кошка не жалеет птичек? Вот голубки разных там птенчиков выведут, а кошка голубков съела, а птенчики все ищут, ищут и ищут мамашу».

И о. Василий покорно и безнадежно слушал ее, а снаружи, под закрытой ставней, среди лопуха, репейника и глухой крапивы, сидела на земле Настя и угрюмо играла в куклы. И всегда игра ее состояла в том, что кукла нарочно не слушалась, а она наказывала: больно вывертывала ей руки и ноги и секла крапивой.

Когда о. Василий в первый раз увидел пьяную жену и по мятежно-взволнованному, горько-радостному лицу ее понял, что это навсегда, – он весь сжался и захохотал тихим, бессмысленным хохотком, потирая сухие, горячие руки. Он долго смеялся и долго потирал руки; крепился, пытался удержать неуместный смех и, отвернувшись в сторону от горько плачущей жены, фыркал исподтишка, как школьник. Но потом он сразу стал серьезен, и челюсти его замкнулись, как железные: ни слова утешения не мог он сказать метавшейся попадье, ни слова ласки не мог сказать ей. Когда попадья заснула, поп трижды перекрестил ее, отыскал в саду Настю, холодно погладил ее по голове и пошел в поле.

Он долго шел тропинкою среди высоко поднявшейся ржи и смотрел вниз, на мягкую белую пыль, сохранившую кое-где глубокие следы каблуков и округлые, живые очертания чьих-то босых ног. Ближайшие к дорожке колосья были согнуты и поломаны, некоторые лежали поперек тропинки, и колос их был раздавленный, темный и плоский.

На повороте тропинки о. Василий остановился. Впереди и кругом, далеко во все стороны зыбились на тонких стеблях тяжелые колосья, над головой было безбрежное, пламенное июльское небо, побелевшее от жары, – и ничего больше: ни деревца, ни строения, ни человека. Один он был, затерянный среди частых колосьев, перед лицом высокого пламенного неба. О. Василий поднял глаза кверху, – они были маленькие, ввалившиеся, черные, как уголь, и ярким светом горел в них отразившийся небесный пламень, – приложил руки к груди и хотел что-то сказать. Дрогнули, но не подались сомкнутые железные челюсти: скрипнув зубами, поп с силою развел их, – и с этим движением уст его, похожим на судорожную зевоту, прозвучали громкие, отчетливые слова:

– Я – верю.

Без отзвука потерялся в пустыне неба и частых колосьев этот молитвенный вопль, так безумно похожий на вызов. И точно кому-то возражая, кого-то страстно убеждая и предостерегая, он снова повторил:

– Я – верю.

А вернувшись домой, снова, хворостинка за хворостинкой, принялся восстановлять свой разрушенный муравейник: наблюдал, как доили коров, сам расчесал угрюмой Насте длинные жесткие волосы и, несмотря на поздний час, поехал за десять верст к земскому врачу посоветоваться о болезни жены. И доктор дал ему пузырек с каплями.

О. Василия не любил никто – ни прихожане, ни причт. Церковную службу отправлял он плохо, не благолепно: был сух голосом, мямлил, то торопился так, что дьякон едва успевал за ним, то непонятно медлил. Корыстолюбив он не был, но так неловко принимал деньги и приношения, что все считали его очень жадным и за глаза насмехались. И все окрест знали, что он очень несчастлив в своей жизни, и брезгливо сторонились от него, считая за дурную примету всякую с ним встречу и разговор. На свои именины, праздновавшиеся 28 ноября, он пригласил к обеду многих гостей, и на его низкие поклоны все отвечали согласием, но приходил только причт, а из почетных прихожан не являлся никто. И было совестно перед причтом, и обиднее всего было попадье, у которой даром пропадали привезенные из города закуски и вина.

I

Над всей жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок. Точно проклятый неведомым проклятием, он с юности нес тяжелое бремя печали, болезней и горя, и никогда не заживали на сердце его кровоточащие раны. Среди людей он был одинок, словно планета среди планет, и особенный, казалось, воздух, губительный и тлетворный, окружал его, как невидимое прозрачное облако. Сын покорного и терпеливого отца, захолустного священника, он сам был терпелив и покорен и долго не замечал той зловещей и таинственной преднамеренности, с какою стекались бедствия на его некрасивую, вихрастую голову. Быстро падал и медленно поднимался; снова падал и снова медленно поднимался, – и хворостинка за хворостинкой, песчинка за песчинкой трудолюбиво восстановлял он свой непрочный муравейник при большой дороге жизни. И когда он сделался священником, женился на хорошей девушке и родил от нее сына и дочь, то подумал, что все у него стало хорошо и прочно, как у людей, и пребудет таким навсегда. И благословил Бога, так как верил в него торжественно и просто: как иерей и как человек с незлобивой душою.

И случилась это на седьмой год его благополучия, в знойный июльский полдень: пошли деревенские ребята купаться, и с ними сын о. Василия, тоже Василий и такой же, как он, черненький и тихонький. И утонул Василий. Молодая попадья, прибежавшая на берег с народом, навсегда запомнила простую и страшную картину человеческой смерти: и тягучие, глухие стуки своего сердца, как будто каждый удар его был последним; и необыкновенную прозрачность воздуха, в котором двигались знакомые, простые, но теперь обособленные и точно отодранные от земли фигуры людей; и оборванность смутных речей, когда каждое сказанное слово круглится в воздухе и медленно тает среди новых нарождающихся слов. И на всю жизнь почувствовала она страх к ярким солнечным дням. Ей чудятся тогда широкие спины, залитые солнцем, босые ноги, твердо стоящие среди поломанных кочанов капусты, и равномерные взмахи чего-то белого, яркого, на дне которого округло перекатывается легонькое тельце, страшно близкое, страшно далекое и навеки чужое. И много времени спустя, когда Васю похоронили и трава выросла на его могиле, попадья все еще твердила молитву всех несчастных матерей: «Господи, возьми мою жизнь, но отдай мое дитя!»

Скоро и все в доме о. Василия стали бояться ярких летних дней, когда слишком светло горит солнце и нестерпимо блестит зажженная им обманчивая река. В такие дни, когда кругом радовались люди, животные и поля, все домочадцы о. Василия со страхом глядели на попадью, умышленно громко разговаривали и смеялись, а она вставала, ленивая и тусклая, смотрела в глаза пристально и странно, так что от взгляда ее отворачивались, и вяло бродила по дому, отыскивая какие-нибудь вещи: ключи, или ложку, или стакан. Все вещи, какие нужно, старались класть на виду, но она продолжала искать и искала все упорнее, все тревожнее, по мере того как все выше поднималось на небе веселое, яркое солнце. Она подходила к мужу, клала холодную руку на его плечо и вопросительно твердила:

– Вася! А Вася?

– Что, милая? – покорно и безнадежно отвечал о. Василий и дрожащими загорелыми пальцами с грязными от земли, нестрижеными ногтями оправлял ее сбившиеся волосы. Была она еще молода и красива, и на плохонькой домашней ряске мужа рука ее лежала как мраморная: белая и тяжелая. – Что, милая? Может быть, чайку бы выпила – ты еще не пила?

– Вася, а Вася? – повторяла она вопросительно, снимала с плеча словно лишнюю и ненужную руку и снова искала все нетерпеливее, все беспокойнее.

Из дома, обойдя все его неприбранные комнаты, она шла в сад, из сада во двор, потом опять в дом, а солнце поднималось все выше, и видно было сквозь деревья, как блестит тихая и теплая река. И шаг за шагом, цепко держась рукой за платье, угрюмо таскалась за попадьей дочь Настя, серьезная и мрачная, как будто и на ее шестилетнее сердце уже легла черная тень грядущего. Она старательно подгоняла свои маленькие шажки к крупным, рассеянным шагам матери, исподлобья, с тоскою оглядывала сад, знакомый, но вечно таинственный и манящий, – и свободная рука ее угрюмо тянулась к кислому крыжовнику и незаметно рвала, царапаясь об острые колючки. И от этих острых, как иглы, колючек и от кислого хрустящего крыжовника становилось еще скучнее и хотелось скулить, как заброшенному щенку.

Когда солнце поднималось к зениту, попадья наглухо закрывала ставни в своей комнате и в темноте напивалась пьяная, в каждой рюмке черпая острую тоску и жгучее воспоминание о погибшем сыне. Она плакала и рассказывала тягучим неловким голосом, каким читают трудную книгу неумелые чтецы, рассказывала все одно и то же, все одно и то же о тихоньком черненьком мальчике, который жил, смеялся и умер; и в певучих книжных словах ее воскресали глаза его, и улыбка, и старчески-разумная речь. «Вася, – говорю я ему, – Вася, зачем ты обижаешь киску? Не нужно обижать, родненький. Бог всех велел жалеть: и лошадок, и кошечек, и цыпляток». А он, миленький, поднял на меня свои ясные глазки и говорит: «А зачем кошка не жалеет птичек? Вот голубки разных там птенчиков выведут, а кошка голубков съела, а птенчики все ищут, ищут и ищут мамашу».

И о. Василий покорно и безнадежно слушал ее, а снаружи, под закрытой ставней, среди лопуха, репейника и глухой крапивы, сидела на земле Настя и угрюмо играла в куклы. И всегда игра ее состояла в том, что кукла нарочно не слушалась, а она наказывала: больно вывертывала ей руки и ноги и секла крапивой.